Однако в продолжение этого длинного периода, от Декарта до Гегеля и от Гоббса до Фейербаха, философов толкала вперед вовсе не одна только сила чистого мышления, как это они воображали. Напротив. В действительности их толкало вперед великое, все более и более быстрое и бурное развитие естествознания и промышленности. У материалистов это прямо бросалось в глаза. Но и системы идеалистов все более и более наполнялись материалистическим содержанием, стремясь пантеистически [Пантеизм — мировоззрение, отождествляющее бога с природой. Одним из видных представителей пантеизма был Спиноза. — Ред.] примирить противоположность духа и материи. В гегелевской системе дело дошло, наконец, до того, что она, и по методу, и по содержанию, представляет собой лишь идеалистически на голову поставленный материализм. (Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 19 — 22, изд. 1932 г.)

Возможность познания доказывается практически

Действительно, что такое агностицизм, как не стыдливо прикрытый материализм? [В английском тексте Энгельс прибавляет, что он пользуется «выразительным ланкаширским термином» — Shamefaced.] Взгляд агностика на природу насквозь материалистичен. Весь мир, вся природа управляется законами и абсолютно исключает всякое воздействие извне. Но, — продолжает осторожно агностик, — мы не в состоянии доказать существование или несуществование какого-либо высшего существа вне известного нам мира. Эта оговорка имела ценность в те времена, когда Лаплас на вопрос Наполеона, почему в «Mecanique celeste» («Небесная механика») этого великого астронома ни разу не упомянуто имя творца мира, дал гордый ответ: «Je n’avais pas besoin de cette hypothèse» (Я не имел надобности в этой гипотезе). В настоящее же время наше представление о вселенной в ее развитии совершенно не оставляет места ни для творца, ни для вседержителя. Признание какого-то высшего существа, исключенного из всего существующего мира, само по себе было бы противоречием и кроме того, мне кажется, было бы незаслуженным оскорблением чувств религиозных людей.

Наш агностик соглашается также, что все наше знание покоится на данных, получаемых нами через посредство наших чувств. Но, — добавляет он, — откуда мы знаем, дают ли нам наши чувства правильные отражения воспринимаемых через их посредство вещей? И он продолжает поучать нас: когда он говорит о вещах или их свойствах, то он в действительности думает не о самих этих вещах и их свойствах, о которых он ничего не может знать достоверного, а только имеет в виду впечатления, которые они произвели на наши чувства. Это, конечно, такой способ рассуждения, который нелегко опровергнуть одними только аргументами. Но прежде чем люди аргументировали, они действовали. «В начале было дело». И люди на деле уже разрешили эту трудность задолго до того, как человеческое мудрствование ее открыло. The proof of the pudding is in the eating (Свойства пудинга познаются во время еды). В тот момент, когда мы обращаем в собственное пользование эти вещи, смотря по свойствам, которые мы в них воспринимаем, — в этот самый момент мы подвергаем безошибочному испытанию правильность или неправильность наших чувственных восприятий. Если эти восприятия были неправильны, то и наше суждение о годности данной вещи должно быть неправильным, и наша попытка использовать эту вещь должна оказаться неудачной. Если же мы достигаем нашей цели, если мы находим, что вещь соответствует нашему представлению о ней, что она годится на то, на что мы ее употребили, то это служит положительным доказательством того, что в этих пределах наши восприятия вещи и ее свойств соответствуют существующей вне нас действительности. Если же, напротив, мы убеждаемся, что мы сделали промах, то большей частью не требуется много времени, чтобы выяснить причину ошибки. Мы находим, что лежащее в основании нашего опыта восприятие либо само является неполным и поверхностным, либо спуталось с результатами других восприятий таким способом, который не оправдывается положением вещей. До тех пор, пока мы правильно развиваем наши чувства, правильно пользуемся ими и действуем в пределах, установленных правильно полученными и использованными восприятиями, — до тех пор мы будем всегда убеждаться, что результаты наших поступков являются доказательством совпадения наших восприятий с материальной природой воспринятых вещей. Нет ни одного факта, насколько нам известно до настоящего времени, когда мы были бы вынуждены прийти к заключению, что наши научно контролируемые чувственные восприятия создают в нашем мозгу такие представления о внешнем мире, которые по своей природе отклоняются от действительности; или что между внешним миром и нашими чувственными восприятиями этого мира существует врожденное несоответствие.

Но тут приходит неокантианский агностик и говорит: да, возможно, что мы в состоянии правильно воспринять свойства вещи, но самой вещи мы никаким, ни чувственным, ни мыслительным, процессом постичь не можем. Эта «вещь в себе» находится по ту сторону нашего познания. — На это уже Гегель очень давно дал ответ: если вы знаете все свойства вещи, то вы знаете и самую вещь; тогда остается только голый факт, что названная вещь существует вне нас; и как только ваши чувства удостоверили и этот факт, вы постигли эту вещь всю без остатка, — постигли знаменитую кантовскую непознаваемую вещь в себе. В настоящее время мы можем к этому только прибавить, что в эпоху Канта наше познание материальных вещей было еще настолько отрывочным, что за каждой из них можно было еще допускать существование особо таинственной вещи в себе. Но с того времени эти непостижимые вещи одна за другой, благодаря гигантскому прогрессу науки, уже постигнуты, проанализированы и, что еще больше, воспроизведены. А что мы можем сделать, того уж, конечно, мы не можем назвать непознаваемым. Для химии первой половины XIX столетия органические вещества были такими таинственными вещами. Теперь нам удается одно за другим получить их путем синтеза из химических элементов и без помощи органических процессов. Новейшая химия утверждает: как скоро химический состав какого-либо тела известен, оно может быть составлено из элементов. Нам еще, правда, очень далеко до точного знания состава высших органических веществ, так называемых белковых тел; однако нет никакого основания сомневаться, что мы, хотя бы спустя столетия, достигнем этого знания и с его помощью будем добывать искусственный белок. Если мы этого достигнем, то вместе с тем мы воспроизведем органическую жизнь, ибо жизнь от самых низших до самых ее высших форм есть не что иное, как нормальная форма существования белковых тел.

Но наш агностик, сделав однажды свои формальные оговорки, говорит и действует совсем как закоренелый материалист, каковым он в сущности и является. Он, может быть, скажет: поскольку нам известно, материя и ее движение, или, как теперь говорят, энергия, не могут быть ни созданы, ни уничтожены, но мы не имеем никакого доказательства того, что и то и другое не было в какое-то неизвестное нам время сотворено. Но как только вы попытаетесь как-нибудь использовать против него в каком-нибудь данном случае это признание, то он моментально заставит вас замолчать. Если он отвлеченно допускает возможность спиритуализма, то на деле он и знать не желает об этой возможности. Он вам скажет: насколько мы знаем и можем знать, не существует никакого творца или вседержителя вселенной; поскольку это от нас зависит, материя и энергия также не могут быть ни созданы, ни уничтожены: для нас мышление — только форма энергии, функция мозга; все, что мы знаем, сводится к тому, что материальный мир управляется неизменными законами и т. д. и т. п. Таким образом, поскольку он человек науки, поскольку он что-либо знает, постольку он материалист; вне же своей науки, в тех областях, которые ему чужды, он переводит свое незнание на греческий язык и называет его агностицизмом. (Энгельс, Развитие социализма от утопии к науке, стр. 10 — 15, 1932 г.)